Непонятно почему – он не собирался никого спасать – Сергей остановился и подошел к ней.
Он не ошибся. Рейвен был еще жив. Слабое булькающее сипение шло из рваной раны на горле. Но круглый золотисто-черный глаз вдруг уставился на него и подмигнул.
Отвалив туши Соколов в сторону, Вронский наклонился над ним и разобрал тихий-тихий шелест:
– Знаю… х-ххх… будет нам… обед…
Потом шелест умолк. Глаз остановился и стремительно потускнел – как высыхающий камень.
Вронский погладил мокрую мертвую голову и встал.
До уходящих под землю ступенек он добежал без помехи. Стальную тяжелую дверь он несколько раз смазывал, поэтому, и замок и петли сработали в полной тишине.
В бомбоубежище стояла сырая холодная тьма. Луч фонаря выхватил штурвал запора второй двери. От комингса в разные стороны брызнули серые комки. Крысам не терпелось попасть внутрь. Но железобетон плохо поддавался даже их зубам. Когда Вронский подбежал к двери, из-за нее донесся тихий и очень жалобный звук.
– Сейчас, малыш, – прошептал он, – сейчас, потерпи…
Северные ворота были в двух с лишним часах пешего хода.
Глубокой ночью он подошел к титаническому сооружению из бетона и некогда крашеного кровельного железа. На фоне звездного неба едва различались черные фигуры Беркутов из внешней охраны, сидевших на гребне.
Вронский подошел ближе, молясь только об одном, – чтобы котенок не подал голос… Но тот, после трех суток взаперти, накормленный и обласканный, спал, угревшись за пазухой у Сергея. Двойное дыхание с такой высоты они вряд ли расслышат…
Его окликнули на воробьином, он ответил и прошел дальше, потому что ему разрешили. Надо было идти, пока получалось. Птицы летают везде. А люди везде проходят.
Задул сырой удушливый ветер. Звезды гасли одна за другой – надвигались тучи, клубящиеся ледяным дождем. Удача – Птицы не летают под ливнем. А я могу идти, когда угодно.
Говорят, все больше людей не хочет жить под Птицами. Я уже один из них. Есть еще тот, который стрелял в Соколов, хотя его не найти. Пусть я даже буду один такой, но я больше не могу.
А птицы пусть летают, как хотят и где хотят. Как летали всегда.
Владимир Аренев
В ожидании К
Это поэма героическая, побуждающая к совершению подвигов.
Крокодил был старый, кожа в шрамах, в шишковатых буграх, грязно-бурая. На левой лапе не хватало двух пальцев.
Люди проходили мимо, надолго не задерживались. Старались не смотреть в глаза, устремленные не пойми куда, старались не принюхиваться.
Пахло от Крокодила виргинским табаком.
Над Александровским парком бесцельно бродили тучи – тугие, комковатые, похожие на клочья свалявшейся шерсти. Город вторую неделю изнывал от жары. Дождя не было.
Крокодил расстегнул дорогой серый пиджак, вынул громадный портсигар и закурил, все так же глядя в никуда. Долго сидел без движения, только выпускал сквозь зубы клубы дыма. Человек близорукий мог бы издалека принять его за живую статую – из тех, что любят нынче ставить в парках да на улицах. Но воробьи на него не садились, и местные барбосы обходили стороной.
Ближе к трем на дорожке показался старик. Высокий, сверкающе-седой, шагал твердо, как на параде. К правой штанине прилип листок.
Какой-то карапуз вырвался вдруг из объятий мамаши и закосолапил к старику. Тот остановился, даже как будто с надеждой. Но карапуз протопал дальше и ухватил за шею громадного плюшевого жирафа с лотка напротив. Мамаша сложила мобильный, догнала карапуза, извиняясь перед лоточником, начала отдирать от жирафа.
Мимо старика прошла, даже не глянув.
Он сделал вид, будто роется в карманах, только поэтому и остановился. Наконец пригладил ладонью волосы и зашагал дальше. За спиной стоял рев до небес, дитя хачукало и лягалось.
На Крокодила он посмотрел мельком. Точно так же, как на статую Тигрицы чуть раньше и на скульптурную композицию у самых ворот зоопарка.
– Иван Корнеевич, – позвал Крокодил.
Старик замер. Резко обернулся.
– Не узнаете? – спросил Крокодил.
Он в последний раз затянулся и неловким движением отправил сигарету в урну.
Старик смотрел на него, сдвинув густые брови, сжав губы.
– Вернулся, значит? Я слышал, но решил, что опять врут.
– Но удивились вы сейчас не поэтому. – Говорил Крокодил ровным, безразличным голосом с едва заметным акцентом, то ли немецким, то ли польским. – Присаживайтесь, – он пододвинул к себе черную трость, освобождая место на скамейке.
– Зачем ты здесь? – спросил старик. Садиться он и не думал. – До сих пор надеешься на реванш?
Крокодил посмотрел на него с непонятным выражением на морде.
– Я здесь потому, что меня пригласили. Это ведь забавно, подумал я: взглянуть, как все сейчас, годы спустя… В конце концов – почему бы и нет. – Он помолчал и вдруг добавил, все тем же пустым голосом: – Что до реванша – какой еще может быть реванш, Иван Корнеевич? Не ждете же вы Второго Звериного восстания. Согласитесь, это и звучит-то абсурдно.
Хачуканье и рев за спиной вдруг оборвались. Старик оглянулся. Степенно вышагивавший по дорожке Жираф наклонился к малышу и что-то шептал на ухо, мягко и терпеливо, – тот слушал, замерев от восторга. Потом его посадили на спину дяди Жирафа и повезли к мороженщику. Мать карапуза невнятно благодарила, едва поспевая следом; прохожие улыбались.
– Вот видите, – сказал Крокодил. Достал портсигар. – Курить будете?.. Ну, нет, так нет. Так что же вас так удивило, Иван Корнеевич?
Какое-то мгновение старик, казалось, сомневался. Готов был сесть рядом с гостем и действительно рассказать обо всем. Но мгновение это прошло – старик решительно мотнул головой и, не попрощавшись, зашагал прочь.
Крокодил сидел и курил – недвижный, словно статуя. Наблюдал. Может, и ждал чего-нибудь. Ласточки метались у него над головой и по-прежнему растерянно бродили тучи.
Наконец в небесах громыхнуло. По морде Крокодила скатилась капля.
Шаркавшая мимо бабка, вздрогнув, воровато осенила себя знаком Медвежьей десницы.
Снова громыхнуло – и тотчас шелестящим шелковым потоком хлынул ливень. Крокодил даже не шелохнулся.
В коридоре было тесно и душно, пахло дешевым одеколоном, хлоркой и почему-то жженой резиной. Очередь жалась к стене, шелестела документами; на разговоры сил не было. Старик стоял, расправив плечи, ждал, как все; то хмурился, то вздыхал, то принимался смущенно разглаживать карманы пиджака. Наконец дождался – и, твердо чеканя шаг, вошел в кабинет.
В кабинете никого не было. Он сбился с шага, завертел головой.
По ту сторону зарешеченного окна шуршал ливень, уже на излете. Висел над столом портрет Президента, на стульях и в распахнутых шкафах громоздились горы серых папок. Запах жженой резины был здесь отчетливее, резче.
Из-под стола выглядывал краешек мохнатой ступни.
Старик кашлянул. Шуршание оборвалось – на столешницу легла ладонь, вполне человеческая, затем раздался негромкий стук, сразу за ним приглушенные ругательства. Наконец появилась голова – округлая, покрытая на макушке жесткой мышастого цвета щетиной. Ладонь потерла эту щетину, другая – с клацаньем поставила на стол треснувшую пепельницу.
Голова повернулась к старику и велела:
– Подайте-ка веник – там, в углу, за кулером.
Старик подал.
– И совок, пожалуйста.
Старик поискал и признался:
– Совка нет.
– Тогда… ладно. – Хозяин стянул со столешницы лист бумаги, зашелестел, заскородил им по линолеуму. Наконец выбрался из-под стола и – одна нога в мохнатом тапке, вторая босая – прошлепал к мусорному ведру. Ссыпал пепел и окурки, смял и бросил туда же листок.
– Документы все есть? – спросил, не глядя.
– Я как раз… – сказал старик. Заозирался в поисках свободного стула.
Хозяин вернулся к себе, заглянул под стол, проворчал: «Ах ты!.. и смердит же, ах, глупо как!..» – выпрямился и со вздохом упал в кресло.